Третьей оказалась девица из тех, что пускают в оборот личики.
— Так о чем говорили в толпе?
Девица улыбнулась и подкинула ножкой подол:
— Почем же нам знать! Начальству виднее.
Шаваш пожевал губами. Девице, уповавшей на мудрость начальства, судя по документам, было восемнадцать лет. Звали ее Нита, — родители оставили ее, трех недель от роду, у порога управы. Таких подкидышей было нынче много, государство о них заботилось: мальчики шли в военные поселения, девицы — в казенные дома. «Жалко девочку, — подумал Шаваш, — такая красавица, а выговор — как коза кричит». Шаваш остановился подле девицы:
— Так о чем все-таки говорили?
— Ой, господин секретарь! Народ шумит, что дождь идет, а дождь идет императора хвалит.
Тут девица застенчиво пошевелилась, и с плеч ее скользнул бархатный потертый платок с самшитовыми колечками на кистях. Плечи у девицы были замечательные. «Ой», — сказала девица. Шаваш поднял платок и, деликатно склонясь, закутал ей плечи, но ладоней с плеч так и не убрал. Девица замурлыкала и закатила глазки. Шаваш, не переставая одной рукой шарить у девицы под платьем, вытащил из корзинки на столе оранжерейный персик и предложил его девице. Нита откусила персик и протянула надкушенный персик Шавашу. Шаваш тоже откусил персик.
— А почему, — нежно проворковал Шаваш в розовое ушко, — ты в тюрьме вешалась?
Тут девица Нита расплющила персик о рожу столичного чиновника и сказала:
— Не твое козлиное дело, мать твоя Баршаргова сука!
Шаваш приказал отвести Ниту обратно в камеру, а сам пошел помыться и сменить воротничок. Воротничок Шаваш с досады выкинул, хотя тот был совсем новый, и стоил бы треть месячного жалованья, если бы секретарь господина Нана жил на жалованье. Шаваш счищал с себя персик и размышлял о том, почему так странно сочетаются в девице Ните, в частности, и в народе вообще застенчивость и наглость; а также о том, много ли стоит народная покорность.
Относительно первого он пришел к конкретному выводу, что девица ходила к монастырю не просто так, а охотилась за кошельками. Относительного второго он к конкретному выводу не пришел.
Дневная жара спала. На небо слева вылезла бледная и маленькая луна Галь, а посередке повисла крупная, чуть урезанная после полнолуния луна Ингаль. Сквозь распахнутое окно приторно-сладко тянуло кустами инча. Окно выходило в сад — казенный сад, окружавший казенный же дом покойного судьи. Запах разнообразных кушаний извещал, что столичные гости не застанут вдову Увинь врасплох, нанеся ей визит. Сама же вдова, согласно обычаям, послать такое приглашение не могла.
Шаваш допросил еще человек десять арестованных, и всех освободил, за взятку или так, — не считая девицы Ниты. Точнее, не освободил, а «лишил казенных харчей», как гласила официальная формула.
Люди Нана и Шаваша раскинули по городу свою сеть, и она потащила все городские сплетни. Народ, столпившийся у Айцарова дома, кушал свежую похлебку и толковал вполголоса, что хозяин дает на грош, а грабит на тысячу. Впрочем, тут среди народа наблюдались разногласия. Некоторые объясняли щедрость Айцара тем, что он раздает фальшивые деньги, некоторые же, наоборот, полагали, что если господин Айцар сядет на престол Иршахчана, то народ заживет совсем шикарно, и больше не будет никаких налогов, а будет одна ежедневная кормежка.
Один из охранников, Ктай, протолкался к айцарову приказчику и осведомился насчет работы. Приказчик придирчиво оглядел его, остался доволен осмотром и тут же куда-то услал. Шаваш почуял подвох: как так, людей полно, а работать, что ли, некому, если первого встречного нанимают?
Сплетен и сказок было предостаточно, и прошедшее время уверенно заменялось в них будущим. Толковали про вечный Иров день, когда министр Иршахчана, судья Бужва, бог правосудия и пыток, перенесет свою небесную управу на землю и велит подчиненным пересмотреть списки смертных и бессмертных. И, пересмотрев, одних казнит, а другим выдаст вид на довольствие из вечно полных государственных закромов. Толковали, что каналы вновь потекут молоком и медом, только допрежь того им надо бы потечь кровью. Ибо кровь виновных — та вода, что орошает поля справедливости.
Толковали о столичном инспекторе, о том, как он, никого не побоявшись, нашел управу на всесильного Коона, и о колдовских его способностях. Тут-то люди Нана имели что порассказать, и снискали своей осведомленностью восхищение и доверие собеседников.
На улицах распевали песенки, сочиненные поэтом Ферридой в народном жанре «поучительного спора». Феррида был изгнан в Харайн из столицы полтора года назад. В песенке домашний кот спорил с императорским ихневмоном и доказывал, что коты — полезней мангуст. «Ты — священный зверь, а ешь тухлятинку, как шакал, — говорил кот, — и ты единственный зверь, который убивает больше, чем может съесть. Ты истребляешь змей, — но не забывай, что змеиный яд для тебя смертелен. А когда ты слишком размножаешься, ты начинаешь душить кур, а не змей, и крестьяне сворачивают тебе шею. Берегись, о императорская крыса!»
Судебная управа дышала всеми запахами и ароматами: всяк спешил с визитной карточкой и подарочной корзинкой. Шаваш извинялся за инспектора, пребывавшего в монастыре, и расспрашивал гостей сам.
Посетители церемонно кланялись. Речь их начиналась со сравнений: сравнения уподобляли чиновника из столицы волу с обвязанными копытами, которого выпускают на влажное поле, дабы вытоптать сорняки и сравнять землю… Их слова были почтительны и вкрадчивы. Они были унижены самим существованием столицы и возвышены самим разговором с человеком из центра мира.