Воля императора наполняет водами реки и каналы, а чиновники указывают, где строить дамбы и водяные колеса. Волей императора злаки растут из земли, а чиновники размечают поля и указывают, что на них сеять. А крестьяне имеют разума лишь на столько, чтоб исполнять предписанное. Они сеют, и жнут, и пашут, а про себя улыбаются самонадеянности государства. Кто не знает, что не одной лишь волей императора растут злаки из земли, что есть и другие боги: свой у каждом дерева, свой у каждого места.
Это только в городах оскопленная земля не имеет больше животворной силы и делится на кварталы и дома; редко в этих домах заведется привидение, а как заведется — так горожане сразу зовут монаха его выгонять. Это в городах живут упыри, а в селах живут предки, неотчуждаемая, как дом и сад, собственность. Редкого духа гонят, ибо редкого духа нельзя приспособить в домашнем хозяйстве.
И с чиновником то же: как самого злого духа, чиновника лучше задобрить, чем прогнать.
Да и разве много этим двоим надо?
Предку в поле нужен первый сноп с урожая, в лесу — передняя левая лапка с первого пойманном зверька, в доме — первая ложка из котла. Предки воздают сторицей, вращая гигантские водяные колеса под землей, пропихивая каждое семя ростком, разукрашивая крылья бабочек по весне и неустанно подавая в небесную управу ходатайства за живущих.
Чиновники берут больше, делают меньше. Но когда небесная управа привередничает, и они пригождаются: чрево государственных амбаров распахивается и изрыгает забранное. Правда, земля дает больше, чем посеяно, а амбары — меньше, чем ссыпано: но ведь никто в деревне и не сравнивает силу земли с силой государства.
Но человек — жаден и нехорош. Расчистив делянку в лесу, он не делится ею с общиной, а несет чиновнику взятку, чтоб тот не замечал расчистку. А тот, кто лепит посуду лучше других, уже воображает, что этого достаточно, чтоб не ходить в поле, и тоже дает взятку, чтоб его прописали больным или стариком. И тот, у кого лишняя посуда, норовит уйти от общины и чиновника в город; а тот, у кого лишняя расчистка, норовит в городе же обменять лишнее зерно на хорошую посуду.
Развращается народ, развращается и чиновник: и делит излишки не между всеми, а между собой и владельцем излишков. А разохотившись, он и с бедняка не прочь содрать за инвентарь, за семенную ссуду, за то, чтоб вовремя пустить воду на поля: а это уже все равно как если бы предки требовали деньги за то, чтоб прорасти колосьями.
Тогда один крестьянин берет себе в приемные сыновья богача и уходит в город; но хорошо помнит, что богач задолжал ему землю, а государство еду; а другой остается в деревне батраком, и хорошо знает, что старая земля украдена у него, а новые расчистки — у всей общины.
Тогда-то третий крестьянин начинает идти в гору, и растет на земле чудо новое: ни живой, ни мертвый; ни священник, ни чиновник, ни крестьянин, — одно слово — богатый.
Как дух умеет прибавлять к нажитому ниоткуда, и как чиновник, умеет обирать. Но те двое — свои, а этот — чужой. Как землю свою он выгораживает от общинной, так и сам он — отрезанный ломоть; и как мула не признают родители, так не признают богача ни чиновник, ни крестьянин.
И когда чиновники не отдают приказания, а берут взятки, — тогда крестьяне начинают слушаться не чиновников, а бродяг и нищих монахов.
Тогда деревни ночью не спят, а подражают городу и веселятся. Раскладывают костры из докладов и ведомостей, жгут, как соломенные чучела, деревенские управы; и несет из деревни жареным мясом, а в каналах купают чиновников и богачей; приходит время, когда покойников не хоронят, а живых вешают на крюках, как откормленных боровов; тогда наступает праздник-самоделка; подражая дням Ира, меняются местами угнетатели и угнетенные, и вместо плодов на деревьях висят человечьи головы; подражая празднику Сева, людей зарывают, как зерна, в землю и думают, что от этого возрастет урожай…
А когда праздник-самоделка кончается, мир расцветает, по молодевший и обновленный. Чиновники появляются вновь, а богачи пропадают. Ведь чиновники — живая плоть государства, а богачи происходят от омертвления живой плоти. И в государстве юном и обновленном мертвой ткани нет… Нан ехал мимо ночных деревень, заснувших перед встречей с Иром: какова-то она будет в этом году?
Что будет, если кто-то скажет: смотри, я сын Ира, господь со мной, и я именем Ира повелеваю истребить всю чиновную и богатую нечисть, всех упырей, сосущих кровь Веи? Что будет, если кто-то скажет: смотрите, Ир ушел из Харайна в лагерь горцев, и ваш долг — помочь князю-освободителю отомстить продажным гадам?
Что будет, если богачи отнимут у народа его единственную, чтимую за неподкупность игрушку, потому что хотят, чтобы богатство перестало быть государственным преступлением и приносило бы выгоды всем, а не только заботы владельцу?
«Зря я оставил записку Шавашу, — внезапно подумал Нан. — Он и так задает себе лишние вопросы…»
У леса Парчовых Вязов Нан остановил коня и прислушался. Ага — опять нехорошим голосом пискнула кудлатая сойка, — подлый ночной вор, осужденный по приговору древнего чиновника к беспокойному бодрствованию. Да, что там говорить, в старину чиновники были куда могущественнее…
Придорожные кусты раздвинулись, и из них на дорогу бесшумно выбрались четверо в остроконечных шапках ветхов. Лошадь приветливо заржала, когда один из подошедших потрепал ее по морде.
— Меня послал наместник Вашхог. У меня срочные вести лично для князя, — важно сказал Нан.