На следующий день Идари испекла лепешек и украдкой сунула их старику.
— Это что, — удивился старик, и цепко ухватил ее за рукав.
— Вот… лепешки, — покраснела девушка. Вам и стражники носят…
— Стражники считают меня Арфаррой, а вы — сумасшедшим.
Идари побледнела: «Никакой он не сумасшедший» — вдруг мелькнуло в ее голове. То ли старик понял ее мысли, то ли разум его был действительно омрачен: глаза его зажглись желтым, нехорошим светом, он пронзительно захохотал:
— Порчу, порчу! Навели порчу на девушку! Помолюсь, помолюсь судье Бужве за лепешечки, будет у девушки хороший жених!
Идари в ужасе убежала.
Киссур бродил по городу до полуночи: запретных для хождения часов теперь, почитай, не было. Это был совсем уже не тот Киссур, который робел перед госпожой Архизой.
В полночь он явился к шестидворке у Синих Ворот, перемахнул через стену, взлетел, как рысь, на старый орех и перебрался оттуда на карниз, увитый голубыми и розовыми цветами ипомеи. Киссур бережно, не измяв ни одного цветка, прижался к окну, провертел в масляной бумаге дырочку и заглянул внутрь. Девичья горница была пуста. Перед восемью черепашками горел светильник, а за светильником на деревянной решетке сушилась зеленая рубаха с длинными рукавами. Такую рубаху ночами девушка вешает на решетку, чтобы тот, кто ей понравился, вернулся поскорей. У Киссура задрожали пальцы, он подумал: «Вот она — настоящая любовь! Обмениваться незначащими словами, но слышать слова бровей и глаз, понять их и два года тосковать друг о друге… Стоило ли мне забираться так далеко?» Где же, однако, сама Идари?
Тут внизу стукнула решетка. Киссур распластался на широком карнизе, за лианами. Из дома вышла маленькая фигурка, пошла по золотой песчаной дорожке к беседке над прудом. Белый пояс трепещет за спиной, как крылья бабочки, шаги так невесомы, что песок не скрипит, а поет. Идари!
В руках у девушки был кувшинчик. Она набрала в него воды, пошептала и вернулась в дом. Пока ее не было, Киссур приподнял деревянную раму, скользнул внутрь и стал за ширмой с вышитой на ней через все створки веткой цветущей сливы.
Идари поднялась в горницу, расставила восемь черепашек, бросила в курильницу ароматные веточки, перевязанный голубой нитью, вылила воду из кувшина в миску и зашептала над ней. Киссур покраснел за ширмой до ушей, потому что никогда не думал, что девушки знают такие слова, а их, оказывается, полагается шептать в полночь, чтобы увидеть в миске лицо жениха.
Тут Киссур вылез из-за ширмы и поцеловал девушку в шейку, так что лицо его как раз отразилось в миске.
— Кешьярта, — сказала девушка, оборачиваясь.
А Киссур потянул занавеску, чтобы не смущать Парчового Бужву, и впопыхах задел решетку у изголовья — теплая рубаха растопырила рукава и слетела на постель.
— Не надо, — неуверенно сказала Идари.
А Киссур почувствовал, что бока у девушки мягкие, и живот нежен, как лепестки цветущей вишни, и он забыл все на свете и положил свое тело на ее тело.
Прошло некоторое время.
— Кто это, — сказал Киссур.
Идари уткнулась ему в плечо и всхлипывала.
— Где ж ты был? — спросила она.
Киссур отодвинулся.
— Кто это, — повторил он.
— Это Шаваш, — ответила Идари, — секретарь первого министра. Он вернется из Харайна и возьмет меня второй женой. Мы уже просватаны.
Тут Киссур нашарил под собой рубаху с синими запашными рукавами, скомкал и кинул на пол.
— Так это для него рубаха? — скривившись, спросил он.
Девушка не отвечала. Киссуру было не по себе, что он не первый сорвал с яблони яблочко, и что все они такие, как эта шлюха Архиза. Потом он подумал, стоит ли говорить ей, и решил сказать:
— А что ты ему рассказывала обо мне?
— Ничего, — всхлипнула Идари.
— Он, однако, многое разнюхивал о тебе, — холодно сказал Киссур, потому что в Харайне он разыскивал меня, чтобы убить, и, клянусь божьим зобом, у него не было никакой другой причины, кроме этой.
Идари заплакала. Киссур стал одеваться.
— Не уходи! — сказала Идари.
— Я не уйду, — ответил Киссур, — потому что мне нужен пропуск в Небесную Книгу, во Дворец, и больше мне не у кого его попросить.
Идари сошла со свечкой вниз и нашла то, что было нужно Киссуру. Это был, собственно, не пропуск, а бумага, на которую записывали перечень выданных книг. Когда человек приходил в архив, пропуск оставляли в здании, а взамен давали эту бумагу с перечнем, и он проходил через семь ворот с этой бумагой. Идари, всхлипывая, заполнила бумагу, расписалась и приложила отцовскую печать. Идари заполнила бумагу всем, что пришло на ум, и последней почему-то записала «Повесть о Ласточке и Щегле». Киссур забрал бумагу и ушел.
— Ты вернешься, — спросила Идари.
— Никогда, — ответил Киссур.
Золотая колесница солнца выкатилась из распахнутых врат востока, преследуя воинов тьмы; земля закачалась на нитях золотых лучей, как драгоценная чаша, — настало утро, канун Государева Дня.
Государь Варназд стоял на холме и глядел на дворец. Перед главным входом садовники в синих куртках, отделанных серебряной тесьмой, рубили старую катальпу. На глазах Варназда вдруг показались слезы.
Это был новый дворец: Варназд заложил его в первый же год по смерти матери. Государя томили покои старого дворца в середине Небесного Города. Все напоминало там о прошлом царствовании, все дышало вымученным великолепием, деспотизмом и гнилью. Все было невероятно огромно: переходы, покои, опять переходы, анфилады, галереи… Государь плакал, когда ему рассказали, во что обошелся этот страшный дворец народу.