— Почему же, — спросил упорно садовник, — вы не подали ходатайства первому министру? И где вы были эти два года?
— Я доподлинно знаю, что господин министр приказал найти и убить человека с моими приметами, — ответил Киссур, — и сначала я был в лагере, а потом бежал.
— Бежали, узнав, что вас ищут, чтобы убить?
— Нет, искали меня еще до этого. Но начальник лагеря в это время укрыл меня от очей министра. А потом случилась очень грязная история. Этот начальник лагеря подговорил меня ограбить караван, сказав, что это ворованные тюки, и что зерно из них можно раздать голодающим крестьянам. Но оказалось, что караван казенный, и снарядил его враг первого министра. Впрочем, в нем было мало зерна, а были ткани и второстепенное, и еще трава «волчья метелка», и половина всего этого должна была пойти самому министру, а половина — на столичный рынок.
Тут ударил кожаный барабан у золотых стен, возвещая о закате солнца. Вздрогнул каменный грот, а вслед за тем стали бить часы на городской бирже, извещая о том, что кончается время торговать.
— Однако, — смутился вдруг Киссур, — мне совестно говорить о себе. Нынче много таких историй по всей ойкумене, даже камни плачут кровавыми слезами. Завтра в зале Ста Полей представляют доклады: но, думаю, не сыщется ни одного докладчика, который осмелится раскрыть перед государем всю правду и пойти против министра Нана.
Они сидели рука в руку, почти в темноте. Садовник помолчал и спросил с некоторой насмешкой:
— А вы бы, — осмелились?
— Я — убийца без документов, — возразил Киссур, — кто же меня пустит в залу Ста Полей?
Садовник положил руку на плечо Киссуру.
— Знаете, — сказал он медленно и заметно колеблясь, — я не рассказал вам, почему я во дворце. Двоюродная сестра моя — в государевых наложницах, а брат ее заведует курильницами и треножниками для погребений. Он сейчас лежит больной, а между тем во флигеле Осенних Слив умерла одна из фрейлин государевой тетки: кто-то должен сидеть с покойницей наедине. Я уговорю брата согласиться на подмену. Сегодняшнюю ночь вы проведете во флигеле. У вас, стало быть, будет пропуск и платье дворцового чиновника низшего ранга. В нем вы сможете явиться в залу Ста Полей. Осмелюсь напомнить правило, вам, без сомнения, известное, — государь Иршахчан установил в зале Ста Полей полную свободу. Доклад может читать любой, кто взял в руки золотой гранат, и никто не смеет прервать докладчика. Так что же?
Киссур вздохнул:
— Но когда все раскроется, какая кара постигнет вас!
— Это неважно, — живо перебил собеседник, — я не побоюсь кары, если ее не побоитесь вы.
Киссур упал на колени и сжал его руку.
— Друг мой! — воскликнул он, — вы понимаете, на что идете? Вы, может быть, думаете, случится чудо, спадут пелены с глаз взяточников, оживут статуи? Увы, друг мой, наши имена разве что промелькнут в примечаниях к Небесной Книге. Мы всего лишь умрем, и не ради спасения империи, а просто потому, что должен же кто-то сказать «нет» — негодяю!
Они вышли из грота. Небо было вышито ослепительными созвездиями. Тысячи цветов струили дивный аромат; хрустальные фонари соперничали в своем хрупком великолепии с лунами. Садовник провел Киссура лукавыми дорожками к запретным женским покоям, схоронил его в кустах, ушел куда-то на два часа, вернулся с платьем и пропуском и отвел во флигель покойнице. Даже часы принес: оказывается, подражая министру, теперь все придворные носили на поясе часы. Не забыл он и еще кое-что: бумагу и тушечницу! Киссур обнял его на прощание. Садовник мягко высвободился из его объятий и спросил:
— Остается одно, но самое важное. Министр работал над докладом дни и ночи, сотни людей помогали ему. Сумеете ли вы за одну ночь сочинить нечто безусловно-достойное?
Киссур усмехнулся.
— Я шел из Харайна в столицу. Я слышал, как заболоченные озера и красные поля сочиняли доклад государю, я видел, как плачут небо и земля, трава и деревья, люди и камни. Я слышал — и запоминал. Это господину Нану надобно сочинять доклад, — мне достаточно пересказать то, что сочинили за меня небо и земля, трава и деревья, люди и камни, то, что им известно тысячи лет.
Лукавый садовник был прав, уверяя, что первый министр сидел над докладом день и ночь.
О, доклад перед лицом государя! Строки Небесной Книги, жемчужины слов на нитях мудрости. Идеальный доклад подобен стиху: в каждом слове — тысяча смыслов, в каждой фразе — тысяча оттенков.
Вот, например, скромное замечание, что для блага страны благоразумная ограниченность подданных, твердо уверенных в имуществе, полезнее вольномыслия, бездумно подвергающего критике любые устои. Цитата безукоризненная, взята из трактата Веспшанки. Но в том-то и дело, что Веспшанка цитировал автора из городской республики, только слово «граждане» поменял на слово «подданные». Гм… Это что ж, стало быть, первому министру все равно, какой в государстве образ правления, важно только, чтоб было благоразумие, а не вольномыслие? Или это просто уступка «красным циновкам?».
Да право, есть ли у господина министра какие-нибудь убеждения? Планы? Система?
— Я, ничтожный, не умею строить для людей больших планов, — не раз говаривал господин министр, — я, однако, хочу, чтобы каждому человеку было позволено строить свои маленькие планы.
Лукавил, как всегда…
Ну, одно-то убеждение у господина министра было: он был убежден в том, что власть должна принадлежать ему, — а не какому-нибудь Чаренике с круглыми пальцами… И уж конечно, не куче горшечников и ткачей с пустыми глазами. И за это свое заветное убеждение, не высказываемое вслух, господин Нан был готов перегрызть горло кому угодно.