— Поистине, наместник Ханалай не виноват в этом недоразумении! Вся смута началась из-за этого проповедника, яшмового аравана! Когда этот человек услышал, что вы стали первым министром, он испугался и подбил народ на восстание! Что мог сделать наместник? Если бы он сопротивлялся, его бы убили, как Фрасака: он решил примкнуть к мятежникам из одной только надежды сорвать их планы!
Они поговорили еще немного, и сочинили набросок договора, согласно которому Ханалай, в награду за верность государю, назначался единоличным главой провинции; а колдун и самозванец, яшмовый араван, выдавался в столицу для казни.
Вот они поговорили обо всем об этом, и Арфарра позвал чиновника переписать документ. Это был славный чиновник, один из секретарей Нана, и никаких иных провинностей, кроме того, что он ночами плакал о Нане, за ним не водилось. Но Арфарра это дозволял, и даже построил в память Нана часовню. Арфарра принял от этого чиновника переписанный документ и спросил его:
— Как ты думаешь, подпишет Киссур эту бумагу или нет?
— Нет, — ответил чиновник, господин министр эту бумагу не подпишет.
— Что же он скажет?
— Он скажет: нечестное это дело, казнить невинного и щадить виновного.
— А что он подумает?
— Он подумает: Арфарра все равно собирается воевать с Ханалаем, но только не моими войсками, а своими инженерами. Пусть господин Арфарра решает дела мира: а дела войны буду решать я.
И как маленький секретарь сказал, так оно и вышло.
Да, раны революции и мятежа понемногу зарастали, — и никто, кроме самых доверенных лиц, не знал, чего это стоило Арфарре, и что скрывалось за его неизменной улыбкой и неизменной работоспособностью.
Только ближайшие секретари знали, что среди ночи Арфарра иногда ронял из рук бумаги и начинал биться в нервном припадке. Тогда бежали за врачом, заворачивали министра в мокрые простыни, насильно укладывали в постель и отворяли в душной, благовонной комнате окна.
Молодой секретарь садился рядом, министр постепенно успокаивался и засыпал. Ему снился один и тот же сон: он играл с Клайдом Ванвейленом в сто полей, и они никогда не могли доиграть до конца, потому что Арфарра приказывал арестовать Ванвейлена слишком рано. Тут Арфарра начинал кричать и метаться, и один секретарь держал его голову, а другой — поил полынным отваром. Старик плакал и засыпал вновь. В такие минуты обоим секретарям казалось, что старика окружают души тех, кого он казнил или убил, — сотни и сотни душ. Но, как мы уже сказали, секретари ошибались. Люди, убитые Арфаррой, в сущности, никогда не навещали его. Наверно, они боялись его после смерти еще больше, чем при жизни.
Добром это кончиться не могло, и в середине зимы Арфарра опасно и тяжело заболел.
Киссур сидел в ногах Арфарры и рассеянно глядел на медальон. На эмали был нарисован молодой довольно человек, рыжий и голубоглазый, в одежде королевского советника. За ним стоял большой сосуд о четырех лапках и с женским лицом, — алтарь богини Правосудия. Одной рукой человек, с важным выражением на лице, указывал на сосуд, а в другой держал шелковый свиток. Это был некто Клайд Ванвейлен, которого, вместе с Арфаррой, считали убийцей отца Киссура.
Узнав о болезни Арфарры, Киссур прискакал в его дворец прямо в охотничьем костюме, весело пахнущем потом и печеным мясом, плакал у постели, целовал руки старика, и посулил врачу, притиснув его в темному углу, что повесит его, если тот залечит Арфарру. Но Арфарра видел, что Киссур боится, что старик умрет, так и не рассказав, как обещал, о смерти отца и о многом другом, — и вот весь вечер ему пришлось рассказывать, прерываясь только тогда, когда приходил чиновник с лекарством.
Это был неприятный для Арфарры рассказ.
— Так куда же он делся в ойкумене? — спросил Киссур, глядя на портрет Ванвейлена.
— Пропал, — сказал Арфарра. — Я хотел арестовать его и его товарищей, считая их лазутчиками, но у меня было слишком много дел.
Арфарра говорил о том времени, когда он, после мятежа Харсомы, расправлялся в провинции Варнарайн с корыстолюбием вообще и со своими бывшими сослуживцами — в частности.
— Между прочим, — сказал Арфарра, — я велел разорить одну деревню, где жили еретики. Деревня стояла у озера, а напротив нее была пустынная заводь, в которой экзарх непонятно зачем разбил военный лагерь. Еретики стали рассказывать, что в заводи из земли выполз зеленый девятихвостый бурундук, запалил лес и ушел в небеса. Это предвещало мою опалу. Я осмотрел заводь: действительно, яма, такая, что земля сварилась в стекло. Я схватил зачинщиков и велел допрашивать, пока они не признаются, что вырыли яму сами, чтобы морочить народ. Что ж, — они покочевряжились неделю и признались.
Старик замолчал, отпил немного настоя, отдал чашку обратно Киссуру и хладнокровно заметил:
— Это большая ошибка — пытать людей, когда не знаешь заранее правды.
— За месяц до моего ареста, — продолжал Арфарра, — я снарядил экспедицию на Западные Острова, с которых, по его уверению, приплыл Клайд Ванвейлен. Во главе экспедиции был мой друг и ученый. Путь оказался для него тяжел, и в море он умер. А когда экспедиция вернулась, я был уже в каменоломнях. Отчеты, в которые никто так и не полюбопытствовал заглянуть, сдали в Небесную Книгу. Один из моряков, человек ограниченный и преданный, твой соотечественник, считавший себя моим рабом, нашел меня в ссылке. Он сказал, что на острове нет ни городов, ни дворцов, а живут там обезьяны и голые люди. У обезьян нет царя, и поэтому они живут совсем в дикости, а у голых людей цари есть, и поэтому у них дела обстоят несколько получше. Затем он сообщил, что в половине дневного перехода от берега есть поляна. На поляне лежит издохшая металлическая птица. У птицы четыре крыла, два у хвоста и два посередине, и дверца в брюхе. Крылья посередине — размахом в двадцать три человеческих роста, а крылья у хвоста впятеро меньше. Совершенно невероятно, чтобы эту птицу изготовили обезьяны, у которых даже царя нет. Что же касается голых людей, — то они занимаются только играми и войнами, которые, впрочем, не отличить друг от друга, и у них нет времени на такие постройки. Да ты и сам можешь поглядеть, — и Арфарра протянул ему один из рисунков, сделанных моряками.