Киссур взял рисунок с недоверчивой усмешкой, впрочем, не находя в рассказе Арфарры ничего необычного. Разве Даттам не летал на железном помосте к государевой дочке? А коль скоро железные помосты летают, то и падать они тоже должны.
— Соотечественник ваш, — продолжал Арфарра, — описал ее так: «У нее все нутро выстлано оружием».
Киссур насторожил уши.
— Это ведь был алом и воин. Для него любой кусок металл, если это не плуг и не монета, мог быть только оружием. С величайшим трудом его спутники отодрали несколько кусков обшивки и сделали себе несколько ножей и топориков. Один из них я подарил тебе неделю назад.
Киссур кивнул и вытащил из ножен небольшой охотничий нож с рукоятью из переплетенных пастей и лап. Это был роскошный подарок, с которым Киссур не расставался, и Сушеному Финику он так понравился, что Сушеный Финик написал песню, воспевающую красоту его рукояти. Но что рукоять! Вчера Киссур дрался на спор с Шадамуром Росянкой, и дело кончилось тем, что вот этим вот ножом Киссур перерубил кончик Шадамуровой секиры. Шадамур Росянка очень обиделся, потому что его секира была не из тех, которые можно перерубить ножом, хотя бы и заколдованным по приказу Арфарры.
— Что это за металл? — спросил Киссур.
— Не буду тебя утомлять названиями элементов, которых ты не знаешь… Но вот простое пояснение. Сначала человек не знал металлов и пользовался для стрел и копий каменными наконечниками. Потом он научился плавить металл и стал делать наконечники из бронзы. Потом он научился делать огонь в три раза жарче, и стал делать наконечники из железа. Потом он сделал огонь еще в три раза жарче и начал ковать старинные ламасские мечи. Лет сорок назад человек научился делать железо жидким, — такая плавка перевернула мир. Так вот, если бросить этот клинок в жидкое железо, он даже не начнет плавиться. Чтобы выплавить такой металл, нужна температура на тысячу градусов большая, нежели та, которой мы умеет достигать сейчас, и на шкале температур этот клинок отстоит от нынешнего меча настолько же, насколько нынешний меч превосходит бронзовый топор двухтысячелетней давности.
Киссур глядел и глядел на прямое, без бороздок и царапин, лезвие, белое, как бараний жир. Сузил глаза и сказал:
— Поистине прав был Сушеный Финик, назвав в своей песне этот нож листом небесного дерева!
Арфарра усмехнулся в подушку. Как просто найти ключик к сердцу варвара! По правде говоря, если бы Арфарра просто сказал Киссуру, что уровень развития культуры можно выразить величиной температур, которых умеют достигать при выплавке металла, то Киссур бы тотчас вспомнил, что ничего подобного в древних книгах нет; что при государе Иршахчане жили счастливей, чем сейчас, и что для общего блага ограниченность и добродетель полезнее пытливого изобретательства, которое рождает жажду стяжания и нарушает установленные церемонии.
Но Арфарра не рассуждал, а подарил Киссуру белый клинок, и при виде клинка Киссур напрочь забыл, что две тысячи назад люди жили добродетельней, зато вспомнил, что они дрались бронзовыми топорами. А когда речь шла об оружии, Киссуру трудно было внушить, что бронзовый топор, даже изготовленный при идеальном государе, лучше стального меча.
— Их корабль, — продолжал Арфарра, — раскололся, видимо, на две части; меньшая, с людьми, упала за морем, большая упала близ деревни Гусьи Ключи. Крестьяне страшно перепугались, сообразив, что в связи с небесным чудом приедут чиновники, а чиновники — это всегда плохо. Они свезли то, что обвалилось с неба, к глухой заводи, и закопали там. Нашелся, однако, один доносчик. Донос попал к экзарху Харсоме. Тот многое понял, ибо разбил в заводи военный лагерь и отдал приказ ловить всех чужеземцев. Но Харсому убили; в провинции началось замешательство; а Ванвейлен с товарищами протек меж моих пальцев и добился того, чего хотел с самого начала: удержать язык за зубами и убраться из нашего ада в свой благословенный и совершенно иначе устроенный рай.
— Почему — совершенно иначе устроенный?
— Потому что сам Ванвейлен был иначе устроен. Я немного испортил его, но с двумя убеждениями мне, пожалуй, ничего поделать не удалось. Во-первых, Ванвейлен полагал, что наживающий богатство подобен спасающему душу. А во-вторых, никак не мог понять, что убийство невинного человека может способствовать общему благу. Ему казалось, что только процветание человека способствует общему благу; а смерть всегда выйдет наружу и разразится скандалом.
Арфарра замолчал. Киссур сунул нож за пояс и опять стал глядеть на человека в медальоне, с золотой цепью на шее и свитком в руке. «А все-таки, любезный, — подумал он, — Арфарра-советник обвел тебя вокруг пальца».
— Я, — продолжал Арфарра, — долго думал, какая разница между властью закона и властью государя. Я полагаю, что разница эта не в равенстве прав, не в свободе, и уж, конечно, не в неподкупности чиновников. Я полагаю, что разница эта в том, что при самодержавной власти убийство невинного часто бывает государственной необходимостью. А при власти закона такое убийство должно выйти наружу и кончиться скандалом.
Белая собака шумно завозилась на полу. Арфарра замолчал. В спальню, неслышно ступая, вошел чиновник. По кивку Арфарры он вкатил новую жаровню, а потом, поклонившись, напомнил Киссуру, что сегодня вечером — именины его тестя, и что скромный дом Чареники ждет его. Киссур показал чиновнику на дверь, тот заспешил, шаркнул ножкой, влетел в каменный столик для лютни, пискнул и убрался. Когда волкодав опять улегся на место, Киссур сказал: